Прямота, абсолютная и настойчивая, словно железный штамп, с самого детства вызывала во мне какое-то внутреннее отторжение. Все попытки выпрямить искривлённые линии бытия казались насилием над природной гармонией. Жизнь, мир вокруг – всё это подчинено кривизне. Кривизне воды, танцующей в потоках, кривизне пламени, стремящегося ввысь, кривизне земли, которая принимает воду в свои изгибы. И в этой кривизне – истина, текучая, изменчивая, ускользающая.
Мне с детства тихо ненавистен
наставник – выпрямитель истин.
Моя кривая голова
дозналась: истина крива.
Кривится лист, кривится пламя,
вода клубится облаками
и в землю, что ее влечет,
по кривизне земной течет.
Не прям божественный порядок,
и в радости небесных радуг
игра преград и гроздья дуг,
и Солнце всем и враг, и друг.
Во всей природе примесь бреда,
все либо «пере», либо «недо»,
все прячет переносный смысл,
вкус жизни сладок, солон, кисл,
плод счастья горек, снова сладок…
Не прям божественный порядок,
не прям! – и в яви, и во сне
вся жизнь течет по кривизне.
Я не люблю прямоголовых,
свод неба выпрямить готовых:
у них извилина одна –
и та прямая как струна,
а ведь струна, чтобы звенела,
должна кривиться то и дело.
Любить и думать головой
возможно только по кривой!
В. Леви
Я действительно рос с неприятием прямолинейности, особенно в мыслях и людях. Сводить мир к двум или трем ясным прямым осям, чётким ответам, абсолютным истинам – не это ли самый верный способ убить саму жизнь? Ведь даже струна, чтобы звучать, должна изгибаться. Прямолинейность убивает звук, а изгиб рождает мелодию.
Эта мысль сближает нашего современника Виктора Леви, меня и многих других поклонников кривизны — с Альбером Камю. Главное у него – гимн абсурду, принятию фундаментальной абсурдности мира без иллюзий. Да, существование бессмысленно, но именно это делает его величественным. Нет смысла в поиске метафизики за пределами абсурда. Мы вброшены в этот хаос, чтобы творить, чтобы, осознавая его, находить в нём динамическую истину момента. Каждый миг – это выбор, это порыв. Быть может, творить смысл для себя – единственное, что нам доступно. Не надо браться за заведомо ложные задачи и проекты — проекты всеобщей прямизны.
Но как быть с верой? Вера – странная субстанция. Она движет нами, заставляет вставать каждое утро, смотреть вперёд, искать. Но это не всеобщая Вера, не вера в какой-то умозрительный абсолют, скажем, Платона, или cхоластиков, или Гегеля. Я здесь про веру как про нечто глубоко личное, даже интимно личное. Про ту, которая кажется абсолютно абсурдной для другого, но столь значимой для меня. И, пожалуй, даже не важно, во что именно я верю (по крайне мере не важно для вас). Важно лишь, что я верю.
Вера сродни красоте — она не иррациональна, но она и не рациональна. Она вообще что-то другое. Красота, как и вера, не требует никаких объяснений. От объяснений им только становится хуже. Они слабеют вплоть до полного исчезновения. Это какой-то интуитивный мистический канон, который мы храним внутри, канон, возможно, рождающийся в соборной интуиции людей или, не менее возможно, канон сугубо индивидуальный. Красота, как и вера, не нуждается в метафизике. Она – в экзальтации творчества, в попытке ухватить мгновение, наполнить его своим и только своим субъективным смыслом.

И всё же… как удержаться на грани? Как не создать из своей веры новую догму, не омертвить красоту словами? Ведь текст, — как мне однажды открылось при чтении апокрифов патриарха Еноха, – это весьма распространенный способ убить живую идею, сделать её человеческим артефактом. А может быть, в этом тоже заключён парадокс: мы пытаемся выразить то, что выразить невозможно, и всё же продолжаем творить – ради того, чтобы жить. Наверное поэтому я так люблю поэзию — она или скрывает смысл или открывает его отсутствие в красоте. Ибо какой еще нужен смысл красоте кроме нее самой?
Ода кривизне
И этим мне близко это стихотворение Леви, недавно присланное другом. Мне действительно «с детства», и действительно «тихо ненавистен» любой «наставник – выпрямитель» или, — я привык называть его немного по-другому — «упроститель истин». Наставник, для которого мир прост и состоит из объективных рациональных ответов, доступных логике… Такой наставник всегда, со школьной скамьи и даже с детского сада, стремился загнать меня и мой внутренний мир в прямолинейные формулы, вычерченные с идеально правильными пропорциями, углами и сторонами. Но голова моя всегда была «кривой», и ей, похоже, изначально интуитивно было ведомо: истина, если она вообще есть, должна быть и сама по себе крива как сама кривизна, парадоксальна, абсурдна, мифологична и метафорична. По крайней мере для человеков.

Быть может даже более абсурдна, чем буддийский коан. Как коан, притча, парадокс, нонсенс, метафора, афоризм, поэтический слог и изгиб женской шеи или руки в танце кривятся, так кривится всё живое, не поддаваясь человеческому упорядочиванию — кривится лист цветка или дерева, кривится пламя огня, и даже небесная молния кривится Вода течет в землю по непредсказуемой кривизне своих изгибов. Радуга появляется среди облаков в самых неожиданных местах. Часто кусочками и обрывками. Всё в природе — излом, изгиб, капля хаоса и примесь бреда. Нередко мы даже не в силах различить где сон, а где явь. Вспомнить и различить между тем, что мы слышали, что думали, а что почудилось или привиделось. И если мы сами не в силах различать между грезой и явью, то как можно кого-то этому научить? Как бы мне хотелось, чтобы эти вот «вселенские упростители» истин честно заглянули в себя и поняли: божественный порядок, если он таки действительно есть, тоже кривой. Иначе просто не может быть потому что не видел я прямолинейности ни в чем живом — все живое это изгиб, разрыв, скачек, складка иррационального и рационального, складка абсурда и смыслов, всегда разорванных хаосом и никогда не складывающихся в смысл единый.
Может быть, именно это, а не что-то иное, Камю имел в виду, утверждая: «Всё бессмысленно». Но ведь сама эта констатация бессмысленности не конец, а только начало пути. Почему? Потому что важно не открытие абсурда, а то, какие правила поведения мы выведем из него. Вот в этом и кроется трагическая мудрость. Камю, наверное, был прав — нет метафизики вне абсурда. Все попытки сотворить «вечный смысл» лишь попытки прикрыть хаотическую иррациональность мира красивым покрывалом догм.
Мне трудно доверять «прямоголовым». Они смотрят на жизнь через линейку. Их логика, кажется, проста: отрезок — единственно допустимая форма движения. Но они забывают: струна звенит лишь тогда, когда кривится. Это вечный парадокс: чтобы быть живым, нужно извиваться, изгибаться, принимать кривизну как данность. Любить, думать, верить — всё это возможно только по кривой.

И вот тут мы подходим к самой тонкой грани. Что такое вера? Разве не странно, что это понятие кажется одновременно бессмысленным и жизненно важным? Мы носим её внутри, как орган, встроенный в наше сознание. Мы верим, но каждый очень сильно в своё. Мы зовём одинаково или по-разному, спорим о терминах, но в действительности… Вера абсолютно субъективна. Она — наш мотив жить. Однако и в этом — кривизна. То, во что верит человек рядом со мной, порой кажется мне полным абсурдом.
И это всегда удивляет. Каждый раз, когда я осуждаю чужую веру, позже я обнаруживаю, что сам верил в столь же абсурдные вещи. Мы как будто замкнуты в вечной спирали — стремимся найти смысл, цепляемся за него, только чтобы потом признать его иллюзорность. Но вот что важно: даже в этом нет трагедии. Наоборот, это единственное, что удерживает нас от полной деконструкции.
В этом смысле, наверное, Камю всё же ошибся. Вера — это не только отчаяние перед абсурдом. Она ещё и акт творения. Это динамическая, творческая истина каждого «сейчас». Не даром Бердяев видел оправдание человека только в творческом акте. Причем мы творим смысл прямо из хаоса. Мы не опираемся на Бога или вечные законы, потому что они недоступны. Но это и не метафизика. Это сиюминутная творческая, экстатическая, интуитивная, «кривая» истина, которую мы рождаем в моменте.
И тут я прихожу к ещё одной, быть может еще более важной для себя мысли: красота! Разве она не подобна вере? Красота — не смысл.
Она не объясняет, но существует, чтобы быть созерцаемой. И в этом её величие. Красота движет нами, формирует наш канон жизни. Нашу жизненную мотивацию. Вот они — Иисус Христос и Дева Мария. Но не те, что описаны в догмах. Христос и Мария как символы нашего понимания красоты чувственной, интеллектуальной и духовной. Как образы не просто красивого, но по-настоящему прекрасного человека. Но это только для нашей культуры, в нашей части света. Каков этот образ прекрасного человека для китайцев? — Лао-Цзы? Конфуций? Каков для индусов? — Инкарнации их многочисленных божеств? Сидхардха Гаутама? Каков для иудеев и мусульман? — Авраам, Моисей и пророки? Мухаммед?

И да, когда я пытаюсь описать эти образы красивого человека просто словами, я чувствую, как из них уходит жизнь. Динамичная красота, выраженная в тексте, становится статичным артефактом. Поэтому, наверное, слова должны быть поэзией, скрывающей смысл, а не передающей его. Должны лишь отражать красоту, которая, возможно, и есть единственный смысл всего. Красоте не нужен смысл. Она и есть единственный смысл. Экстаз творчества, экстаз созерцания, экстатически-творческий акт её восприятия — разве нужно что-то большее?
Так что может быть, я прав. А может быть, я сильно и глубоко ошибаюсь. В этом мое право, моя свобода, и даже моя по-своему святая обязанность — идти ощупью и бороться не просто за существование, а за саму красоту его. И в этом, пожалуй, самая прекрасная кривизна жизни.
Но вот что интересно. Чем больше я думаю о кривизне, тем больше убеждаюсь: прямота, даже привлекая, пугает нас, потому что она обнажает пустоту жизни. Прямота проста, понятна, и оттого привлекательна, и оттого же страшна… Ибо мертва. Прямота некрасива, поскольку безжизненна. Любимый Камю Лев Шестов называл логическую и ясную рациональную прямоту «небытием par-excellence». Мы стремимся к прямым линиям, к завершённым формулам, к ясности, но в этом стремлении мы не находим правды жизни. А от кривизны мы прячемся именно потому, возможно, что в кривизне этой самой правды слишком много. Она показывает нам хаос, которым пропитана сама суть жизни и нас самих. И нам кажется что в прямизне и её упрощении мы найдем счастье. Но его там нет. Там все мертво. Но кто решится взглянуть на хаос прямо?

Если подумать, наша любовь к упрощениям — это, возможно, и есть страх перед правдой хаоса, базового абсурда всего. Мы заполняем безжизненные метафизические пустоты упрощенного порядка прямыми линиями, но они нас так и не успокаивают. Мы находим «окончательные» ответы, как будто боимся, что если признать бесконечность вопросов, то перестанем существовать. Хотя, возможно, все именно что с точностью до наоборот.
И тут я понимаю, что в этой борьбе между прямотой и кривизной заложен глубочайший этический выбор. Прямолинейный ум скажет: «Выбери закон». Но кривой ум ответит: «Выбери жизнь». Закон ограничивает, придаёт форму. Жизнь же расползается, выходит за пределы любых рамок. Закон говорит: «Вот правильно». Жизнь отвечает: «А что, если я фундаментально, абсолютно неправильна? Способен ли ты будешь это принять?»
Но вот внимание, важнейший тогда вопрос: как жить, принимая эту кривизну? Потому что без формы, без структуры и правил нам кажется, что мир становится хаотичной бурей, грозящей нас уничтожить. И тогда неужели мы обречены балансировать между двумя безднами — полным хаосом и полным застыванием? Или ответ в том чтобы положиться на свою интуицию кривизны совершенно и тем самым оседлать в этой буре свою спасительную волну?
Я сам думаю, ответ ближе ко второму. А там как знать? Но я вижу правду в танце. В жизни как в танце. Не в классическом и четко определенном, а в танце, который есть сплошная импровизация. Жизнь как танцевальная импровизация, как метафора свободного движения под внутренний ритм и музыку, которую, быть может, никто кроме меня не слышит, но которая, признавая и полностью беря кривизну в партнеры, вдруг начинает двигаться с ней в унисон, начиная слышать и слушать ритм кривизны. И я, как этот танцор-импровизатор никогда не двигаюсь — да и не должен — по прямой линии, но мои движения всегда если и не осмыслены, то оправданы этим внутренним ритмом самой кривизны. Такая жизнь как танец в потоке ритмов кривизны соединяет хаос и мой органический внутренний порядок, соединяя их превращая в живую, дышащую гармонию.

Может быть, поэтому искусство — поэзия, музыка и прочее — так важно для человека. Искусство не стремится объяснить. Оно принимает мир таким, какой он есть: нелогичным, рваным, кривым. Это попытка выразить невыразимое. Поскольку оно есть танец кривизны.
Но в этом танце есть ещё одна важнейшая грань — и это полная ответственность человека за свою свободу. Кривизна не терпит принудительности. Она исчезает, стоит лишь попытаться выпрямить её силой. «Упроситители-выпрямители» всегда стремятся либо подчинить, либо стать подчиненными прямому и ясному порядку. Они ищут успокоения в простоте тотального контроля (и своего, и над собой). А кривизна, напротив, требует предельного уважения к себе и достоинству собственной свободы каждого. Она говорит: «Посмотри, я крива, да, но я прекрасна именно такой, какая я есть».
И вот тут возникает удивительная параллель. Я думаю о человеке как о существе кривом. В каждом из нас живёт что-то неправильное, что-то нелогичное, что-то, что не вписывается в общепринятые рамки. Мы пытаемся исправить это в себе. Но что, если не нужно исправлять? Что, если сила человека — в его изломах?
Я часто думаю о том, как мы судим друг друга. Мы выносим приговоры, основываясь на идеалах прямоты. Мы говорим: «Он недостаточно хорош», потому что сравниваем с воображаемой прямой линией. Но кто сказал, что эта линия правильна? Может быть, наша истинная задача — научиться видеть красоту в кривизне друг друга.
Есть одна фраза, которая часто звучит в философии, причем не только в религиозной: «Человек создан по образу и подобию Божьему». Но если даже мы скажем что есть Бог который есть высшая истина, но при этом примем, что истина крива и интеллектуально неуловима как само творчество, как сам творческий экстаз… То значит, что и человек создан кривым и интеллектуально неуловимым. Мы — отражение бесконечно изогнутого зеркала. И это не недостаток, это дар.

Дар кривизны — это способность творить красоту, наслаждаться экстазом — чувственным, духовным, творческим, сомневаться, любить. Прямая линия завершена. Она ничего не ищет. Но кривизна всегда в поиске, в движении. И именно поэтому она жива. В этом мистика ее силы и живого духа.
Когда я думаю об этом, я начинаю понимать: принять кривизну — значит принять жизнь такой, какая она есть. Не пытаться её выпрямить, а научиться жить в её складках, ризомах, ветвлениях и изгибах. Найти в хаосе свою музыку, свой танец, свой стиль движения, свою правду.
И вот что удивительно: чем больше я смотрю на мир, тем больше вижу, что именно кривые вещи имеют значение. Прямые дороги могут привести к каким-то целям, но только извилистые тропы ведут к жизненно важным, главным вещам.
Возможно, вся наша жизнь — это путь по таким тропам. Путь, где нет конечных ответов, где каждый шаг — это новое открытие, а каждый изгиб — это шанс увидеть мир с другой стороны.

И, наверное, в этом вся суть. Не нужно бояться кривизны. Нужно научиться любить её. Потому что она — это и есть мы.
Когда я думаю о жизни как о танце, мне вспоминаются слова Ницше: «Я бы поверил только в такого бога, который умел бы танцевать». Танец для Ницше — это выражение радости, преодоления тяжести бытия, момент, когда человек отбрасывает оковы страха, долга и вины и становится по-настоящему свободным. Этот танец — не просто движение, это состояние души, которая отказывается подчиняться чужим ритмам и находит свой собственный.

Но танец Ницше — это не только свобода. Это ещё и вызов. Танцующий человек принимает хаос, из которого состоит мир, и созидает из него свою музыку. «Нужно иметь хаос внутри себя, чтобы родить танцующую звезду», — говорил Ницше. Этот внутренний хаос — и есть та самая кривизна, о которой мы говорили.
Суфийские дервиши поднимают эту же мысль на другой уровень. Их танец — это буквально диалог с Божественным. Но не со статичным и догматичным — а именно что с творческим божественным. Когда дервиши кружатся, они словно растворяются в ритме вселенной, становясь её частью. Их движение символизирует путь души к Богу: от центра, от эго, к бесконечному. Каждый шаг в этом танце имеет свою символику. Правая рука обращена к небу — в знак принятия благодати. Левая рука обращена к земле — в знак передачи этой благодати миру. Но танец дервишей — это не просто ритуал, это образ жизни, где человек, кружась, принимает неизбежные изгибы судьбы и обращает их в творческую гармонию неуловимой и не интеллигибельной живой истины своего «сейчас».

И тут мы видим, как эти два взгляда — Ницше и дервишей — перекликаются. Ницше говорил, что танец — это вызов косной морали, восстание против догматов. Дервиши же учат, что танец — это способ обрести мир с хаосом, подружиться с собственной кривизной, увидев в ней не проблему, а проявление замысла никогда и ничьим человеческим умом не постижимого.
И, возможно, ключ к жизни как к танцу — это способность удерживать эти два полюса. С одной стороны, не бояться собственного хаоса, а с другой — превращать его в творческо-экстатический интуитивный порядок, в музыку, в ритм. Хотя, наверное, это даже не превращение, а открытие его, умение его распознать, расслышать.
В этом смысле жизнь становится не битвой с абсурдом и кривизной, а партнёрством с ними. Мы не пытаемся выпрямить их извилистые и непостижимые линии, не стараемся подчинить их себе. Мы просто учимся кружиться в их парадоксальных вихрях.
Вспомните, как дети танцуют. Они не думают о том, как выглядят со стороны. Они просто отдаются ритму, они в настоящем моменте. Танец — это их естественный способ быть, способ сказать миру: «Я жив».

А теперь представьте, если бы мы могли жить так же. Без страха, без вечной потребности быть «правильными». Мы бы жили не по линейным планам, а в гармонии с ритмом, который задаёт сама жизнь.
Этот танец — не о победах и поражениях, не о целях и результатах. Это танец принятия. Как дервиш, кружась, принимает каждое мгновение своей жизни, так и мы могли бы научиться принимать себя — кривых, несовершенных, но живых.
Ницше говорил о вечном возвращении, об идее, что каждый миг жизни должен быть прожит так, словно он будет повторятся бесконечно. Дервиш экстатически кружится на одном месте, как бы ввинчиваясь в само время. В само свое сейчас. Это возможно только тогда, когда мы живём в танце. В танце, где прошлое не тащит нас вниз, а будущее не гонит вперёд. В танце, где мы полностью в настоящем.

И, может быть, в этом и есть секрет счастья: не пытаться выпрямить линии своей жизни, а кружиться в её вихрях, с благодарностью принимая каждый изгиб.
Есть ли на свете чувство ближе к танцу, чем состояние потока? Оно похоже на те моменты, когда мы теряем себя в том, что делаем, и одновременно обретаем что-то большее. Михай Чиксентмихайи назвал это состояние потоком, но разве это не те же вихри, в которых кружатся мистики, отдаваясь танцу в ритмах одномоментных отражений и кривизн всех сразу явлений мира?
Когда мы в потоке, нас больше не сковывает груз размышлений о правильности или неправильности. Мы перестаём измерять себя мерками успеха или неудачи, будто границы, которые раньше определяли нас, растворяются. Этот момент — тихий, почти неуловимый, но разве он не напоминает молитву? Разве он не напоминает некое пророческое действо, когда человек делает то, что делает, не потому что «так правильно» или «так законно», а потому что просто не может этого не делать. Ибо туда его ведет его внутренний свет, его экстатический импульс, его интуитивный «зов». И в это состояние потока можно попасть как Царь Саул — просто по недоразумению попав в круг таких людей, которые в нем живут. И потерять его сразу же, как только из него вышел. Или жить в нем как Царь Давид — осознанно выбрав жизнь в нем навсегда.
И если жизнь — это некий пророческий танец кривизны (вспомните, как Давид любил пророческую музыку и пророческий танец), то не танцует ли человек по-настоящему лишь тогда, когда он полностью отдан этому потоку? Чиксентмихайи говорил, что поток рождается, когда сложность задачи совпадает с нашим умением, когда мы настолько сосредоточены на деле, что время теряет значение. А не похож ли этот опыт на кружение дервиша, который в каждом мгновении находит нечто большее, чем себя?
В такие минуты человек становится проводником. Руки сами находят нужное движение, слова складываются в гармонию, шаги, слова и дела текут, как вода. Но откуда это приходит? Откуда берётся эта лёгкость? Может быть, в этом и есть мистерия танца жизни — научиться не владеть потоком, а довериться ему.

Может ли поток стать постоянным состоянием? Или он доступен лишь на мгновения? Может ли он из разрозненных импульсов стать стилем бытия? Я думаю, что не просто может, но должен. Мы часто ищем в жизни стабильности, как будто ровные, предсказуемые дни могут подарить счастье. Поток этого не приемлет. Он течет там, где сам хочет. И голос его «зова» слышен, но мы никогда не знаем доподлинно, откуда он пришел и куда поведет нас. Но разве не в этом хаосе, не в этом напряжении ожидания и принятия зова «из ниоткуда», из кривизны всего, мы обретаем вдохновение? Чиксентмихайи утверждал, что поток возникает на грани: между скукой и стрессом, между покоем и борьбой. Но ведь и танец существует только в движении, в этой вечной игре равновесия и дисбаланса.
Тогда, может быть, искусство жизни — это не столько поиск ответов, сколько готовность жить постоянным и, что говорить, нередко совсем безответным вопрошанием? Как кружится дервиш, не стремясь к цели, но находя её в каждом шаге, так и мы могли бы учиться находить смысл не в том, что ждёт нас впереди, а в том, что есть здесь и сейчас.

И всё же: можно ли довериться этому потоку, не боясь утонуть? Кто знает? Может быть в этом и заключается вызов, в предельном риске довериться ему — не прятаться от хаоса, но вступить с ним в предельно рискованный танец? Древние говорили, что танец — это диалог с миром, способ услышать его дыхание. Может быть, поток — это и есть язык жизни, её способ вести нас, если мы только позволим.
Но тогда возникает ещё один вопрос: можем ли мы всегда знать, куда ведёт этот танец? Или он ведёт туда, где мы должны быть, даже если это не совпадает с нашими ожиданиями?
Когда мы мистико-интуитивно вытанцовываем правду своего момента в потоке, мы открыты. Мы не стремимся управлять ритмом потока, но мы его слышим, потому что наше ухо настроено его слышать и слушать. И, может быть, именно в этом — самый большой дар жизни. Она не спрашивает нас, готовы ли мы, она просто призывает открыться её мистико-магическим ритмам. А мы решаем — рискнем ли мы всем чтобы протанцевать свою творческо-экстатическую кривизну жизни, или останемся на прямом, ясном и безопасном месте прямизны, боясь ошибиться.
И может быть, все эти моменты потока, танца, экстаза — это не исключения, а напоминания? Напоминания о том, что единственный наш Бог это сама кривизна жизни как она есть, и она ждёт нашего полного доверия. И, одновременно с напоминанием — это приглашение жизни жить, в котором она показывает свою полную готовность кружить нас и с нами, если мы перестанем бояться её кривизны и начнём вытанцовывать свою кривизну в её ритме. И тогда танец становится не только нашей молитвой, но и её ответом. Хотя и совсем не таким ответом, как у метафизиков и их мертвых богов, уже ниспровергнутых со своих пьедесталов лучшими мыслителями человечества. Этот ответ есть сам ритм, сам унисон движения, сам экстаз, само творческое переживание красоты… Но разве мне нужно что-то большее? С меня и того будет довольно.
Жизнь в танце звезды
Если поток творческого экстаза — это танец души, то кем мы становимся, попадая в его вихрь? Разве не звёздами, танцующими в бескрайних просторах вселенной, как завещал Ницше? Вопрос лишь в том, можем ли мы осмелиться поверить, что это возможно?

Когда звезда начинает свой танец, её свет кажется ярче, чем тьма вокруг. Но ведь звезда существует лишь благодаря напряжению внутри. Это боль, гравитация и тепло, которые одновременно создают её. Может ли человек, с его несовершенством, обрести такую же цельность? Или мы навсегда останемся «обломками», которые так трагически описаны устами Заратустры?
Но разве этот танец не есть зов к восстановлению творческой цельности меня? Тебя? Вас? Как собирают дервиши свои движения в вихре кружения, так и мы могли бы собирать себя из обломков, из боли, из осколков прошлого. Не потому, что мы обязаны, а потому, что это — наш единственный путь к своей звезде.
Чиксентмихайи говорит, что поток возникает, когда человек находит точку баланса: между вызовом и своими силами. Но разве в этом нет чего-то большего? Может, именно в этих моментах танец жизни открывает нам свою мистическую природу, где каждое движение становится шагом к истине?
И всё же, разве этот танец не страшен? Мы боимся потеряться в его ритме, боимся, что он разобьёт нас на ещё большее количество обломков. Но, может быть, только танцуя, мы сможем найти ту форму, которую давно ищем. Не только форму своего тела, но и форму своей души.
Заратустра говорил о сверхчеловеке, о том, кто не боится быть иным. Но что значит стать сверхчеловеком? Быть ликующим в боли, танцующим в хаосе, свободным в своих оковах. Быть тем, кто вместо того, чтобы убегать от своих теней, приглашает их в танец, превращая каждую боль в источник света.
И здесь встаёт вопрос: готовы ли мы танцевать с болью? Готовы ли мы сделать страдания своим партнёром? Или будем отступать перед их взглядами, притворяясь, что не слышим «зов», потому в самом его тоне угадываем страдание и боль?

Может быть, Бог танцующий, Бог жизни, который есть сама её Кривизна, томится в пещерах не от скуки, а от одиночества, поскольку страх перед риском, страданием и болью не дают нам стать его партнерами? Может быть он ждёт, пока кто-то осмелится шагнуть в круг света, где нет больше иллюзий о тепле или холоде, где есть только жар жизни. И этот жар не обжигает, он очищает, превращая нас из хрупкого стекла в сверкающий кристалл. И — даже если это больно, — разве есть что-то еще, что бы можно было бы выбирать, кроме самой жизни и её первозданной кривизны?

Но возможно ли достичь этого состояния, если мы не готовы быть уязвимыми? Ведь звезда танцует не потому, что она сильна, а потому, что она честна перед самой собой. Она рискует пойти наперекор прямизне всего не потому, что никого и ничего не боится, а потому что когда ты выбираешь быть подлинным и честным до конца тебе, по сути, не остается больше ни одного другого пути.
И тогда, может быть, наш путь — это не отказ от боли предельного риска жизни в кривизне зова, но её полное принятие. Боль становится магнитом, указывающим на то, что мы всё ещё живы, что мы всё ещё способны к преображению. Как гласит старая пословица китайских бойцов: «Радуйся, что чувствуешь боль, значит ты все еще жив»
И, в конце концов, не в этом ли смысл танца звезды? Не в совершенстве, не в величии, а в смелости быть собой, даже если это значит быть всего лишь обломком. Но выбор то, похоже, небольшой — либо начинать с бытия обломком, либо не начинать бытия вообще.
И если даже звезда танцует, неужели мы не сможем?
